menu-options

Сны Бродского

На Другой сцене «Современника» предались безумству

Опыт Пряжки и Кащенко, психушка, совпавшая с личными катастрофами, считается, вызвали к жизни поэму «Горбунов и Горчаков». В ней пушкинский озноб страха («не дай нам Бог сойти с ума!») разворачивается физиологией иного времени: холод советской палаты, решетки на окнах, санитары. Убогость существования в глухом конфликте с поэзией: она — ускоритель бытия, а в доме скорби искусственно замедляется жизнь и время.

«Горбунов и Горчаков» на Другой сцене «Современника» — для тех, кто умеет и хочет слышать т е к с т, ценит и слова, и то, что за словами, кто способен наслаждаться путешествием в метафизическом, промозглом и неприютном, как петербургский воздух, тумане. Кто не ждет, что его сейчас, присев перед малой образованностью и нищетой эмоций на корточки, станут развлекать: в этой ранней вещи (Бродскому — 28) он говорит с небом, и наше дело, свидетельствовать разговор или нет.

Раздвоенность автора, два голоса — два полушария мозга, конфликт или диалог логики и воображения, то есть вся пурга, которой исследователи заносят поэму, не мешает ощутить в ней ярость молодого и ничем не стреноженного отчаяния. И человека, которого вычли из своей среды, и поэта, скручивающего, тянущего, испытывающего слово на разрыв, на вес и прозрачность.

Поэма написана децимой, которая, по определению автора, «чертовски монотонна и выворачивает мозги». Так, как распорядок психушки. Этот выворот мозгов и монотонность сложны для актеров необычайно, но стих живет, парит, не падает подолгу. Автор задумал двух персонажей, которые «не могли иметь ничего, что бы сказать друг другу», но их диалог длится и длится. Бродский здесь движется к важнейшим своим поздним открытиям — философии отрицания, апологии внутреннего дискомфорта. В его настоящей жизни всегда, как и в палате сумасшедшего дома, «дует из углов». В «Горбунове и Горчакове» он отказывается от намерения утешать, свойственного русской литературе, ради жесткого взгляда на вещи.

Видимо, исходя из трудностей восприятия, Каменькович выбрал стилистику самую прозрачную, чтобы не сказать банальную: разложил персонажей по ролям, воссоздал унылую байку, гнутые металлические спинки, схваченный решеткой заоконный пейзаж сумасшедшего дома (художники Александра Дашевская, Валентина Останькович, Филипп Виноградов); рассадил манекенов с опустевшими лицами в больничных пижамах, ключевые сцены — донос и приговор — вынес на балкон, заставленный больничной зеленью, и целиком сосредоточился на главных героях. И хотя исследователи настаивают на том, что поэт, возможно, разговаривал сам с собой, здесь персонажи Никиты Ефремова (Горбунов) и Артура Смольянинова (Горчаков) не просто антагонисты — существа розной природы.

…Подъем. Вдвигается каталка с лекарствами, широким жестом больные смахивают таблетки в рот. Горбунов таблетки не пьет, отдает перевязанному от уха до уха Мицкевичу (Андрей Аверьянов): дребезжа на старом пианино, тот выпевает названия глав, позже другой больной, Бабанов (Рогволд Суховерко), хрипло сипит их в матюгальник. Вечерний телевизор с нескончаемой «Золушкой», вокруг которого сгрудились несчастные, вербальные полеты двух героев, отбой…

Поэма написана, когда автора прежде всего занимал поиск «невидимого на ощупь». Все скольжение ее четырнадцати главок (четырнадцать остановок Христа на пути к Голгофе), все ее сто сорок строк продиктованы лихорадкой этого поиска.

«Ну что тебе приснилось, Горбунов?!» — эта фраза много раз повторяется в поэме и спектакле. И она не просто завязка спора поэта и плебея. Одна из линий в поэме — распятия и предательства. Реминисценции прямые: когда Горбунов узнает, что из психушки не выйдет, вскрикивает: «Пошто меня оставил?» А Иуду-Горчакова за донос на сопалатника выпустят к Пасхе.

Никита Ефремов в своей игре убрал легкую «червоточинку», щербинку, то ли от ранних успехов, то ли изначально ему присущую. Он тут — поэт, человек сложного устройства, которое легко сломать. Горчаков много проще, хотя и он не без воображения. Но именно поединок поэзии как субстанции и житейского начала, как поведения, по-разному сказывается на них: Горбунов спокоен, он ускользнет из клиники если не телом, то иначе. А Горчаков беснуется: происходящее непосильно. Смольянинов, к сожалению, в любой роли отмечен той грубой социальностью, которая, например, в снятом спектакле по Метерлинку не дала ему стать героем. В нем слишком много форсированной уверенности (кстати, у Бродского есть интервью, которое называется «Поэзия — лучшая школа неуверенности»), слишком много готовности «жать» интонационно, временами он фальшивит, дает петуха. У Ефремова все выходит естественней, легче…

«Горбунов и Горчаков» — одушевленное доказательство: личность имеет дело с реальностью, куда менее изощренной и утонченной, чем сознание этой самой личности. Его отверженные герои бродят в метафизической метели, рыщут между звездами, теряются на перекрестках бреда.

Горчаков, вторичный во всем, вторичный по определению, лежа без сна на койке, призывает Горбунова: «Приди ко мне! Я слов твоих прошу. Им нужно надо мною раздаваться! Затем-то я на них и доношу, что с ними не способен расставаться… Как эхо, продолжающее звуки, стремясь их от забвения спасти, люблю и предаю тебя на муки».

…По стенам палаты разливается море, «слово надвигается на слово». Главный герой, кроме всех персонажей, — язык, чью безграничность и границы пробует автор, перекидывая реплики, то рапидом, воздушно, как волан бадминтона, то наотмашь, как камень из пращи. Когда артисты, пережив премьерные дни, задышат текстом, задышит и углубится спектакль. Каменькович, помня любовь Бродского к Венеции, вводит в него мотив Адриатики, собора Сан-Марко, крылатого льва. Последняя глава — убийство. Горчаков, которого не берут в сны, ногами забивает Горбунова, он затихает на полу, врываются врачи, заставляют вытереть лужу («Чей это ручей?» — «Да это ссака»). Горбунов будто спит, Мицкевич подбирает тряпкой смертное мочеиспускание, а Горчаков причитает, бормочет, прощается с уснувшим. И море, что снилось Горбунову, сжимается до серого экранчика больничного телевизора.

Может, и хотелось бы сказать, что для воплощения поэмы, которую сам автор считал одной из самых серьезных вещей, сделанных за всю жизнь, можно было бы выбрать стилистику и потоньше — в соответствии со способом речи, более авангардную, более острую. Тем более Бродский делал все, чтобы сокрушить каноны реализма в прозе и поэзии. Но сразу, опомнясь, останавливаешься: для нашего усеченного, ограбившего себя времени само перенесение «Горбунова и Горчакова» на сцену уже подвиг. Поэтому — браво Евгению Каменьковичу! Браво любому игроку на режиссерском поле, который имеет мужество нарушить негодяйский сговор игры на понижение, в котором сегодня охотно участвует множество деятелей театра.

 


Новая газета, 20 октября 2011 года
Марина Токарева
Источник: http://www.novayagazeta.ru/arts/49055.html


 

Еще рецензии на представление «ГОРБУНОВ и ГОРЧАКОВ »

Гений и безумие