Гений и безумие
Евгений Каменькович, приступая к постановке поэмы Иосифа Бродского "Горбунов и Горчаков", рисковал едва ли не сильнее, чем несколько лет назад с романом Джойса "Улисс". Пятичасовая инсценировка загадочного модернистского романа кажется цветочками в сравнении с небольшой поэмой, написанной 28-летним поэтом, пережившим любовную драму, предательство друга, гонение властей и собственное двукратное пребывание в психушке. Искушение поставить поэму можно объяснить ее внешним драматическим приемом: из всех 14 глав поэмы в ней ни разу не появляется авторское отступление или ремарка. Это исключительно прямая речь: диалоги двух приятелей - Горбунова и Горчакова, и путающаяся речь, чье авторство уже окончательно теряется в безумии, наступающем неотвратимо.
В сюжет поэмы входит такое количество мотивов и реминисценций, что может позавидовать и Джойс Сложность поэтической ситуации усугубляется еще и тем, что ни поэт, ни его читатель так до конца и не уверены, два ли приятеля ведут беседу, или один в бреду толкует сам с собой. Пытаясь угнаться за рифмой, которая должна неизбежно возникнуть в каждой второй строфе, молодой Бродский кружит вокруг да около, не обрекая свою музу на поэтическую строгость и ясность мысли. Его друзья и поклонники, и даже восторженные почитатели не могли не замечать многоречивость поэмы, порой уводящей автора далеко от заданной темы. Темой, собственно, была болезнь, вернее, близость к ней, опасная черта, отделяющая здравость ума от безумия. Достаточно ли ее, чтобы составить содержание не поэмы, нет, но целого театрального спектакля, требующего более внятных (и более социальных) мотиваций? Для поэмы - более чем. Ведь в этот сюжет входит такое количество мотивов и реминисценций, что может позавидовать и Джойс.
Гамлет и его безумие - мнимое и подлинное; Чацкий - и его горе от ума; два друга, один из которых предает - в поэму ясно входят мотивы Христа и Иуды, а вместе с ними - и пушкинский сюжет о дружбе и предательстве - Моцарт и Сальери; раздвоение личности, особенно поэтической, в которой одно полушарие отвечает за разум, а другое - за гений, творческий дар, интуицию. Возможно ли вскрыть это поэтическое содержание в театральном тексте? Вот задачка, которую попытался решить Евгений Каменькович. В монотонном, сероватом пространстве комнаты-больницы явно читаются призраки двух городов: за окнами - пейзаж печальной Пряжки, по стенам справа легкая тень Венеции, которая в какой-то момент больничного бреда вырастает в гондолы, а в самом финале - в море, бегущее по стенам и в экране больничного телевизора. Изысканно-простой, лаконичный мотив, сочиненный и напеваемый актером Андреем Аверьяновым (он играет в спектакле Врача) - вот и вся музыка. Так же кстати молчаливая фигура Бабанова, фигурирующего в поэме (Рогволд Суховерко).
Нарушающей этот суховатый мир кажется лишь медсестра (Елена Плаксина), ее слишком резко-гротескный формат. Каменькович смог договориться с двумя актерами, которым почти удается быть легкими и ненавязчивыми, чтобы сохранить ту общую ненадрывную, холодновато-отстраненную интонацию, по которой мы безоговорочно узнаем манеру Бродского. У одного - Никиты Ефремова (третье поколение Ефремовых на сцене "Современника") - это выходит лучше. Беленький, в больничном халате, посередь коек и больных-манекенов, он меланхолически блуждает, хорошо упрятав вглубь любое переживание. Прошлое как травма мелькает где-то за окном в виде жены и Пряжки, пока он предается философским беседам с Горчаковым. Артур Смольянинов, напротив, создает маску простоватого и грубоватого весельчака, который благодаря своей коммуникабельности в итоге предает друга. Трудно сказать, предполагал ли сам Бродский такой поворот в поэтической драматургии, но на Другой сцене "Современника" два его героя предстали как новые Пьеро и Арлекин, тем самым повторив коллизию еще одного поэтического шедевра - блоковского "Балаганчика".
Смерть вырастает внезапно - из мальчишеств, но вдруг превращается (в полном согласии с поэзией Бродского) в звериное убийство. Забив ногами друга, Горчаков тут же - так бывает в поэзии - тихо присаживается на его кровать и берет его руку в свою и беззвучно воет. Сальери? Иуда? Сам поэт? Каков бы ни был ответ, но поэма Бродского звучит легко, почти празднично.
Алёна Карась,
РГ, 18 октября 2011 года