menu-options

Я был директором Большого театра. Часть 108

Событием стала постановка Ростроповичем и Покровским "Евгения Онегина". Я присутствовал на репетициях, и мне казалось, на моих глазах происходит очистка днища корабля от наросших ракушек. Музыка освободилась от штампов и зазвучала удивительно свежо!

Но это подогревало ненависть завистников. Советчики нашептывали Фурцевой: "Как может в Большом театре дирижировать человек, не имеющий даже дирижерского диплома — пусть и хороший виолончелист!" Однажды Кухарский высказал мне это. Я отреагировал мгновенно: "А Тосканини?" — "Ну знаешь, ты всегда находишь, что сказать", -забормотал замминистра.

Кухарский, с самого начала невзлюбивший Ростроповича, старался навесить какой-нибудь ярлык на знаменитого музыканта. Однажды он привез из Барвихи, где он, по обыкновению, отдыхал в махровом окружении высших чиновников (не самих небожителей, разумеется, а полубогов, окружающих цековский Олимп), новое великосветское бонмо: "Они спрашивают, долго ли нам будет мозолить глаза этот ваш контрик с гитарой?"

Публика очень полюбила дирижирование Ростроповича. Оно никогда не бывало будничным, спектакли шли на нерве, захватывали и слушателей, и исполнителей. Это не были вялые занудные представления "текущего репертуара" — а уж что более "текущей репертуар", чем "Онегин"?

Кстати, о рядовых спектаклях. С самого начала своего "второго пришествия" я стал записывать свои замечания о прошедших спектаклях в специальный журнал. А бывал яна всех спектаклях, так что получилась как бы музыкальная летопись текущего репертуара. Отзывы мои вызывали большой интерес, после спектакля многие спешили прочитать, "что там написал. Чулаки?!" — ведь музыкальная критика у нас отсутствует, замечать недостатки в Большом театре не полагалось, и исполнителям больше не от кого было услышать профессиональное мнение о своей работе.

Но на одном общем собрании Хайкин со свойственным ему едким остроумием заметил по поводу моих записей:

— С нами уже стали манифестами разговаривать!

Как полагается, это было рассчитано на аплодисменты, — и аплодирующие нашлись.

Так мои музыкально-критические занятия стали увядать и постепенно сошли на нет: манифесты — так манифесты. Слово было найдено и убило дело — по-моему, полезное.

Фурцеву все чаще укоряли — и советчики из самого театра, и в ЦК: "Почему директор Большого театра считает себя умнее всех?" Сужу об этом по тому, что все чаще она раздраженно спрашивала меня:

— Почему вы считаете себя умнее!?

— Я не считаю, Екатерина Алексеевна.

— Нет, считаете!

Давало пищу таким подозрениям то, что все чаще она влезала в дела, в которых мало смыслила и где я — просто в силу своего образования — оказывался более осведомленным. Чего стоит то, что на одной из коллегий министерства она, по-видимому под свежим впечатлением от беседы с каким-то советчиком, грозно вопрошала меня:



Все части книги М. Чулаки "Я был директором Большого театра": 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101, 102, 103, 104, 105, 106, 107, 108, 109, 110, 111, 112, 113, 114.